Неточные совпадения
Татьяна с ключницей простилась
За воротами. Через день
Уж утром рано вновь явилась
Она
в оставленную сень,
И
в молчаливом кабинете,
Забыв на время всё на свете,
Осталась наконец одна,
И долго плакала она.
Потом за книги принялася.
Сперва ей было не до них,
Но показался выбор их
Ей странен. Чтенью предалася
Татьяна жадною душой;
И ей открылся
мир иной.
Сначала он принялся угождать во всяких незаметных мелочах: рассмотрел внимательно чинку перьев, какими писал он, и, приготовивши несколько по образцу их, клал ему всякий раз их под руку; сдувал и сметал со стола его песок и табак; завел новую тряпку для его чернильницы; отыскал где-то его шапку, прескверную шапку, какая когда-либо существовала
в мире, и всякий раз клал ее возле него за минуту до окончания присутствия; чистил ему спину, если тот запачкал ее мелом у стены, — но все это
осталось решительно без всякого замечания, так, как будто ничего этого не было и делано.
Раскольников не привык к толпе и, как уже сказано, бежал всякого общества, особенно
в последнее время. Но теперь его вдруг что-то потянуло к людям. Что-то совершалось
в нем как бы новое, и вместе с тем ощутилась какая-то жажда людей. Он так устал от целого месяца этой сосредоточенной тоски своей и мрачного возбуждения, что хотя одну минуту хотелось ему вздохнуть
в другом
мире, хотя бы
в каком бы то ни было, и, несмотря на всю грязь обстановки, он с удовольствием
оставался теперь
в распивочной.
Если Ольге приходилось иногда раздумываться над Обломовым, над своей любовью к нему, если от этой любви
оставалось праздное время и праздное место
в сердце, если вопросы ее не все находили полный и всегда готовый ответ
в его голове и воля его молчала на призыв ее воли, и на ее бодрость и трепетанье жизни он отвечал только неподвижно-страстным взглядом, — она впадала
в тягостную задумчивость: что-то холодное, как змея, вползало
в сердце, отрезвляло ее от мечты, и теплый, сказочный
мир любви превращался
в какой-то осенний день, когда все предметы кажутся
в сером цвете.
Илья Ильич и увидит после, что просто устроен
мир, что не встают мертвецы из могил, что великанов, как только они заведутся, тотчас сажают
в балаган, и разбойников —
в тюрьму; но если пропадает самая вера
в призраки, то
остается какой-то осадок страха и безотчетной тоски.
Хлестаков (защищая рукою кушанье).Ну, ну, ну… оставь, дурак! Ты привык там обращаться с другими: я, брат, не такого рода! со мной не советую… (Ест.)Боже мой, какой суп! (Продолжает есть.)Я думаю, еще ни один человек
в мире не едал такого супу: какие-то перья плавают вместо масла. (Режет курицу.)Ай, ай, ай, какая курица! Дай жаркое! Там супу немного
осталось, Осип, возьми себе. (Режет жаркое.)Что это за жаркое? Это не жаркое.
Несмотря на то, что недослушанный план Сергея Ивановича о том, как освобожденный сорокамиллионный
мир Славян должен вместе с Россией начать новую эпоху
в истории, очень заинтересовал его, как нечто совершенно новое для него, несмотря на то, что и любопытство и беспокойство о том, зачем его звали, тревожили его, — как только он
остался один, выйдя из гостиной, он тотчас же вспомнил свои утренние мысли.
Оставшись одна, Долли помолилась Богу и легла
в постель. Ей всею душой было жалко Анну
в то время, как она говорила с ней; но теперь она не могла себя заставить думать о ней. Воспоминания о доме и детях с особенною, новою для нее прелестью,
в каком-то новом сиянии возникали
в ее воображении. Этот ее
мир показался ей теперь так дорог и мил, что она ни за что не хотела вне его провести лишний день и решила, что завтра непременно уедет.
Думал о том, что, если б у него были средства, хорошо бы
остаться здесь,
в стране, где жизнь крепко налажена,
в городе, который считается лучшим
в мире и безгранично богатом соблазнами…
Таким образом, Грэй жил всвоем
мире. Он играл один — обыкновенно на задних дворах замка, имевших
в старину боевое значение. Эти обширные пустыри, с остатками высоких рвов, с заросшими мхом каменными погребами, были полны бурьяна, крапивы, репейника, терна и скромно-пестрых диких цветов. Грэй часами
оставался здесь, исследуя норы кротов, сражаясь с бурьяном, подстерегая бабочек и строя из кирпичного лома крепости, которые бомбардировал палками и булыжником.
— И вот теперь, кроме всего, мой друг уходит, первый
в мире человек, землю покидает. Если бы вы знали, если бы вы знали, Lise, как я связан, как я спаян душевно с этим человеком! И вот я
останусь один… Я к вам приду, Lise… Впредь будем вместе…
Давеча я был даже несколько удивлен: высокоталантливый обвинитель, заговорив об этом пакете, вдруг сам — слышите, господа, сам — заявил про него
в своей речи, именно
в том месте, где он указывает на нелепость предположения, что убил Смердяков: „Не было бы этого пакета, не
останься он на полу как улика, унеси его грабитель с собою, то никто бы и не узнал
в целом
мире, что был пакет, а
в нем деньги, и что, стало быть, деньги были ограблены подсудимым“.
— Помни, юный, неустанно, — так прямо и безо всякого предисловия начал отец Паисий, — что мирская наука, соединившись
в великую силу, разобрала,
в последний век особенно, все, что завещано
в книгах святых нам небесного, и после жестокого анализа у ученых
мира сего не
осталось изо всей прежней святыни решительно ничего.
Основы марксизма
остаются незащитимы
в социальном
мире.
Так средний радикальный интеллигент обычно думает, что он или призван перевернуть
мир, или принужден
остаться в довольно низком состоянии, пребывать
в нравственной неряшливости и опускаться.
В пределах нашего падшего феноменального
мира всегда
остается невозможность примирить противоположность между общим и частным.
Если бы
в мире господствовало исключительно женственное начало, то истории не было бы,
мир остался бы
в «частном» состоянии,
в «семейном» кругу.
Функции государства
остаются в условиях этого
мира.
Тот же, кто не хочет никакой жестокости и боли, — не хочет самого возникновения
мира и мирового процесса, движения и развития, хочет, чтоб бытие
осталось в состоянии первоначальной бездвижимости и покоя, чтобы ничто не возникало.
Но М. Горький
остается в старом сознании, он ничему не хочет научиться от совершающегося
в мире и пребывает
в старой противоположности Востока и Запада.
Остается обратиться к творческой жизни идей, которая неприметно назревала
в мире.
Значительно вернее мыслит Кьеркегор, что Бог
остается инкогнито
в мире, а князь
мира сего — по своим законам, законам
мира, а не по законам Божиим.
И думается, что для великой миссии русского народа
в мире останется существенной та великая христианская истина, что душа человеческая стоит больше, чем все царства и все
миры…
Это был тот самый Шенбок, который тогда заезжал к тетушкам. Нехлюдов давно потерял его из вида, но слышал про него, что он, несмотря на свои долги, выйдя из полка и
оставшись по кавалерии, всё как-то держался какими-то средствами
в мире богатых людей. Довольный, веселый вид подтверждал это.
Это великая заслуга
в муже; эта великая награда покупается только высоким нравственным достоинством; и кто заслужил ее, тот вправе считать себя человеком безукоризненного благородства, тот смело может надеяться, что совесть его чиста и всегда будет чиста, что мужество никогда ни
в чем не изменит ему, что во всех испытаниях, всяких, каких бы то ни было, он
останется спокоен и тверд, что судьба почти не властна над
миром его души, что с той поры, как он заслужил эту великую честь, до последней минуты жизни, каким бы ударам ни подвергался он, он будет счастлив сознанием своего человеческого достоинства.
Хотя Богу Шеллингом и приписывается полная свобода
в миротворении, однако выходит, что, воздержавшись от последнего, само Божество
остается в actus purissimus, близком
в потенциальности, и не рождается не только для
мира, но и для самого себя.
Тем не менее оно роковым образом
остается погружено
в свою субъективность именно тогда, когда должно возвыситься над
миром и над собой, — акт, трансцендентный по замыслу и по смыслу,
остается замкнутым
в имманентности.
А это значит, что сила первородного греха хотя была велика и вредительна, но
осталась ограниченной
в субстанииалъно испорченном
мире не могла бы родиться Богоматерь, и такую плоть не мог был бы приять на Себя Спаситель
мира.
Спасение совершилось на Голгофе,
мир уже подвластен Христу, но по состоянию своему,
в модальности своей, он все еще
остается от Него отчужденным, и близость эта составляет лишь предмет веры и надежды, а не торжествующей очевидности.
Хула на тело связана с метафизической хулой на
мир [Тем не менее Плотин
остается еще настолько эллином, что отношение к мирозданию некоторых гностических сект, которое некоторые историки,
в числе их Целлер, распространяют и на христианство (см.: Zeller. Die Phil. d. Gr. II, Th.
Ибо сверху донизу, т. е. от небесных сущностей до низших тел этого
мира, всякий порядок природы постольку приближается к божественной ясности, проникает как понимание
в сокрытое [Впрочем, по Эриугене, «и небесные силы необходимо несвободны от незнания, и им
остаются неведомы тайны божественной мудрости» (II, стр.28).].
Идея творения
мира Богом поэтому не притязает объяснить возникновение
мира в смысле эмпирической причинности, она оставляет его
в этом смысле необъясненным и непонятным; вот почему она совершенно не вмещается
в научное мышление, основывающееся на имманентной непрерывности опыта и универсальности причинной связи, она
остается для него бесполезна и ему чужда, — есть
в этом смысле заведомо ненаучная идея.
К сожалению, он не вполне
остается ей верен
в «Философии откровения», где развивается мысль о творении Богом
мира из себя, хотя и
в прикровенном и осложненном виде (II, III, 284 и сл.).].
Аристотель чрезмерно сливает его с
миром, изображая его
в качестве космического агента, первого двигателя (который сам, однако,
остается неподвижен).
Если чувственность, телесность
мира не есть болезнь или субъективное только состояние, но самостоятельная стихия бытия, то пол не может
остаться лишь внутри человека, но должен осуществиться и во плоти, раздвоиться
в ней, чтобы, ощутив это раздвоение, двум стать «
в плоть едину».
Однако все отдельные верования, относящиеся и к области имманентного, здешнего
мира, проистекают из центрального содержания веры, являются его отдельными приложениями и разветвлениями; а главным,
в сущности единственным предметом веры,
остается одно: ЕСИ.
Мир идей у Платона образует самостоятельную софийную фотосферу, одновременно и закрывающую и открывающую то, что за и над этой сферой — само Божество; идеи у Платона
остаются в неустроенной и неорганизованной множественности, так что и относительно верховной идеи блага, идеи идей, не устранена двусмысленность, есть ли она Идея
в собственном и единственном смысле или же одна из многих идей, хотя бы и наивысшая (особое место
в этом вопросе занимает, конечно, только «Тимей» с его учением о Демиурге [«Демиург» по-греч. означает «мастер», «ремесленник», «строитель»; у Платона — «Творец», «Бог».
Мир лежит не вне Абсолютного, но есть оно же само, не получает самобытности, не организуется
в ней, но так и
остается только тенью Абсолютного.
Вступление
в новые плоскости
мира, конечно, разбивает прежнюю ограниченность, оно разрушительно для грубого материализма (хотя на его место, быть может, ставит материализм же, лишь более утонченный), но оккультизм может
оставаться атеистичен, поскольку, расширяя
мир, он еще более замыкает его
в себе.
Другими словами, Бог как Абсолютное совершенно свободен от
мира, или «премирен», им ни
в какой степени не обусловливается и
в нем не нуждается [Отношение между тварью и Абсолютным может быть помощью математического символа бесконечности оо выражено так: оо + любая конечная величина или тварь = оо, следовательно, тварь для бесконечности,
в сравнении с бесконечностью = 0,
оставаясь для себя величиной.
Эта внутренняя форма, осуществляющаяся
в духовном теле,
остается недоступной нашему теперешнему опыту, скованному реальной пространственностью
мира.
Предвечного решения Божия, которое
осталось тайною даже «начальствам и властям» небесным, не мог разгадать и искуситель, дух зависти, который уже по тому самому лишен был всякой проницательности
в любви: судя по самому себе и не допуская ничего иного и высшего, он мог рассчитывать лишь на то, что Творец, обиженный непослушанием, отвернется от
мира, бросит его, как сломанную игрушку, а тогда-то и воцарится
в нем сатана.
Мир идеальный, софийный,
остается по ту сторону такого бытия-небытия, иначе говоря,
в нем нет места материи — ничто, и если и можно говорить о его бытии — сущести, то лишь
в особом смысле сверхбытия, до которого не достигает тень небытия.
Можно, конечно, эту интуицию называть и верой, и «мистическим эмпиризмом», но при этом все-таки не надо забывать основного различия, существующего между этой интуицией и религиозной верой: такая интуиция вполне
остается в пределах эмпирически данной действительности, области «
мира сего».
София присутствует
в мире как его основа, но она
остается и трансцендентна
миру прежде всего потому, что он находится во времени и
в становлении, а София выше времени и вне всякого процесса.
Места для веры и откровения здесь не
остается, н если и можно говорить об откровениях высших сфер
в смысле «посвящения», то и это посвящение, расширяя область опыта, качественно ее не переступает, ибо и иерархии эти принадлежат тоже еще к «
миру», к области имманентного.
Античная философия, хотя и умела подсмотреть ничто как скрытую подоснову бытия, но
оставалась бессильна перед задачей объяснить: каким образом ничто становится χώρα, или ουκ öv превращается
в μη öv, иначе говоря, как возникает
мир явлений?
Вопрос о начале движения, соответствующем творению
мира, у Аристотеля
остается,
в сущности, открытым.
Единое у Плотина неизбежно получает двойственную характеристику: будучи первоосновой, имманентной всякому бытию, оно
в то же время
остается выше всякого бытия, как трансцендентное
миру и простое Единое.
«Высшие
миры», которых достигать учит «духовное знание», строго говоря, есть наш же собственный
мир, воспринимаемый лишь более широко и глубоко; и как бы далеко ни пошли мы
в таком познании, как бы высоко ни поднялись по лестнице «посвящений», все же оно
остается в пределах нашего
мира, ему имманентно [Эта мысль находит ясное выражение
в книге Эмиля Метнера.